Alex Povolotsky (tarkhil) wrote,
Alex Povolotsky
tarkhil

Categories:

Испания. ИСПАНСКИЕ ХЛЕСТАКОВЫ

4. ИСПАНСКИЕ ХЛЕСТАКОВЫ

В Мадрид приехала одна из кинозвезд Холливуда, Репортеру Мигуэлю Гонсалесу удалось получить у «звезды» интервью. Сегодня замечательный день: в конторе «Эральдо де Мадрид» Гонсалесу выдали два дуро. Гонсалес приобрел новый галстук, превосходно пообедал — жареный спрут и яичница, — пошел в кино, после кино в кафе, почистил там ботинки, подал медяк нищенке, купил вечернюю газету, словом, вел себя, как миллионер. Когда он бросил на стол дуро, дуро торжественно зазвенело, объявляя всему миру о величии Мигуэля Гонсалеса. Но всему приходит конец, пришел конец и прекрасному дню. Конец дня, кстати, совпал с концом богатства. Кафе закрыли, Гонсалес идет домой, в его кармане два медяка. Завтра с утра хозяйка начнет канючить: уже пятый месяц, как Гонсалес ей ничего не платит. Гонсалес будет ей рассказывать о мировом кризисе и о почтовых непорядках. Завтра вместо обеда стакан кофе и ботинки сомнительной девственности. Но сегодня он миллионер!.. Он подходит к дому и звонко ударяет в ладоши: «Серено!» Подбегает ночной сторож со связкой ключей. Гонсалес дает ему последние медяки. У Гонсалеса в кармане ключ, но ключ надо искать, ключ потом надо вставить в скважину, это хлопотно и неинтересно. Куда приятней ударить в ладоши!..

Не поняв ночных безумствований дона Мигуэля Гонсалеса, нельзя понять ни заочного суда над королем, ни позы мадридских нищих, ни повадок мадридских министров. В Испании весьма посредственный театр, зато все испанцы в повседневном быту актеры высокого класса. Каждый нищий — это трагик, сдержанный и величавый. Он умеет протянуть руку так, как будто перед ним не улица с прохожими, но пять ярусов театра. Католицизм понял эту страсть и всячески ей потворствовал. Собор Бургоса — темная часовня; вдруг вспыхивают огни рампы, в глубине — женственный Христос, покрытый риполиновой кровью и бумажными розами. На картинах Зурбарана или Риберы святые репетируют патетические монологи.
Процессии Севильи или Малаги в страстную неделю— это скорей всего номера кордебалета. В том, как девушка несет кувшин, в том, как любой счетовод или ветеринар кланяются встречной сеньорите, даже в том, как «камереро», принимая чаевые, стучит монетой о стол, — чувствуется старая школа.

«Суд над доном Альфонсом» или, говоря точнее, заседание кортесов, посвященное ораторским упражнениям на тему: «злой король и добрая республика», могло удивить только людей с Испанией незнакомых. Испанцы смеялись: «выпустили, а теперь судят!..» Впрочем и эти ремарки раздавались не часто: страна отнеслась к «суду» вполне равнодушно. Зато депутаты насладились во-всю: они сыграли в конвент, никого при этом не обидев. Все было известно заранее: и обвинительные речи, и роль защитника, графа Рома-нонеса, и благородство сеньора Саморы. Заранее было условлено, что граф Романонес — это «подлинный гидальго», а республиканцы, которые выслушивают его с пиететом, — гидальго вдвойне. Все были довольны друг другом: республиканцы—графом, граф—республиканцами. Газеты трогательно расписывали бескорыстие Романонеса: как же, диктатура с него взыскала штраф в размере пятисот тысяч пезет, а он защищает короля!.. О том, сколько миллионов граф заработал при короле, об этом газеты не упоминали. «Конвент» под утро принял грозную резолюцию, и депутаты пошли спать, хлопая в ладоши: «серено!..» На следующий день никто не объявил войны этим неистовым якобинцам, никто не составил против них коалиции. Король, прочитав в Фонтенбло газету, наверное усмехнулся: как никак он испанец и ничто испанское ему не чуждо. Депутаты, и те тотчас же забыли о пред-ставлении-гала.

Кортесы — спектакль живописный и своеобразный. Правда, в кортесах не бывает «французской борьбы», которой вправе гордиться палата депутатов. Благородство столь сильно в этом народе, что оно отражается даже на парламентских нравах: в кортесах не случается драк. Оратор говорит, хорошо говорит — в Испании все умеют хорошо говорить. Другие его не слушают, так как слушать в Испании никто не умеет. Редко что так утомляет мадридского адвоката, как необходимость выслушать другого. В кафе «индивидуалисты» обыкновенно говорят все в одно и то же время. В кортесах они стараются соблюдать порядок: пока один говорит, другие шепчутся, просматривают газеты, пьют в буфете кофе и ждут своей очереди.

Испанская поэзия всегда совмещала в себе жестокий реализм с абстрактной мистикой. Кортесы оказались уже: от реализма они вовсе отказались. До выборов агитаторы различных партий — радикалы, республиканские социалисты, просто социалисты старались перекрыть друг друга. Так как избиратели были крестьянами, притом крестьянами издавна голодными, все агитаторы обещали им в два счета помещичью землю.Это и было жестоким реализмом. Вслед за этим настала мистика. Народ сжег монастыри, следовательно, его можно успокоить обличениями бяки-иезуита. Ораторы говорят о торжестве свободного разума, о кознях орденов, о Торквемаде и о Галилее. Потом они переходят к любви: для торжества любви необходима свобода развода! Речи о силе чувства, цитаты из классической литературы. Потом они увлекаются восхвалением кастильского языка: это язык Сервантеса и Лопе де Вега!.. Потом они шлют приветствия республикам Латинской Америки. Потом на минуту они возвращаются на землю; речь идет, однако, не о земле крестьянам: его высокородие депутат Марч (все депутаты, обращаясь друг к другу, говорят «senoria») во время диктатуры поработал несколько усердней других. В парламентской комиссии оказались документы, компрометирующие Марча. Тогда Марч, не смущаясь, через посредничество его высокородия депутата Иглесиаса предложил комиссии некоторую круглую сумму за молчание. Дело выплыло наружу, и депутаты много говорили на тему: честь и бесчестье. Было устроено секретное заседание — бедняга Иглесиас перестал быть его высокородием. После чего кортесы занялись новой темой: как отобразить пакт Келлога в испанской конституции, принимая во внимание и поведение японцев, и заведомое миролюбие испанских генералов?.. Со дня открытия кортесов прошло полгода. Многие находят, что для кортесов это нормальный срок, — время их распустить. О земле депутаты поговорить так и не удосужились.

Три четверти депутатов вполне искренно Думают, что, разговаривая ночи напролет, они спасают Испанию. Один из них сказал мне: «На наших плечах историческая ответственность — мы создаем Испанию для наших детей!» Можно было подумать, что это советский инженер, занятый пятилеткой. Но нет, это был испанский депутат, то-есть актер, настолько увлеченный игрой, что зрительный зал для него не люди, а только темнота, хорошая акустика и гул рукоплесканий.

В России Хлестаков всегда сбивался на трагизм, ложь там почиталась моральным преступлением, и красноречивые ораторы наталкивались на неизбежную подозрительность аудитории. Испания из лжи сделала вдохновение, она доказала ее бескорыстность, она превратила ложь в благодеяние, даже в жертвенность. «Курьеры» Хлестакова ничтожны и омерзительны. Превращение Альдонсы в Дульцинею граничит с мифом.

Чиновник министерства юстиции. Жалованье 600 пезет в месяц. Восемь дочерей. Жена все время работает, чтобы выкроить из скромного бюджета «кабальерскую» жизнь. К чиновнику приезжают по делу два иностранца. Чиновник (он, разумеется, с благородным именем, назовем его здесь для скромности доном Хасинто) хочет принять как следует гостей: «Увы, мой замок сейчас ремонтируют, и я лишен возможности пригласить вас к себе...» Гости успокаивают дона Хасинто и приглашают его пообедать с ними в ресторане. «Я соглашусь принять ваше приглашение только в том случае, если вы обещаете мне, что когда вы снова приедете в Испанию, вы будете моими гостями. Мой дом— ваш дом». В указанный час к отелю подъезжает престарелый «форд», весь перевязанный бечевочками, вместо сиденья клочья пакли, мотор жалобно кашляет. Дон Хасинто произносит монолог: «Я воистину несчастен! Моя «Испано-Суиза» в починке, на моем «Рольс-Ройсе» жена уехала в Сан-Себастьян, и вот мне пришлось приехать за вами на этой старой машине; на ней обыкновенно моя кухарка ездит за покупками...» Жена дона Хасинто в это время сидит, конечно же, дома, возможно, что и без обеда, так как дон Хасинто отобрал у нее последнее дуро, чтобы раздать гардеробщикам и швейцарам великолепные чаевые. Однако дон Хасинто сейчас сам верит, что его супруга наслаждается морской прохладой, что у него три автомобиля и что рабочие день и ночь чинят мраморные лестницы его наследственного замка.

В провинции чиновники, получая двести пятьдесят пезет в месяц, держат прислугу. Прислуге они платят пезет двадцать. Вся семья, включая, разумеется, прислугу, голодает. Стиль, однако, соблюден.

Мурсия — город небольшой и тихий, он сливается с -апельсиновыми садами, можно сказать — село, но в Мурсии имеется свой небоскреб. Он недостроен и вскоре его начнут сносить, так как достроить его некому и незачем. Он родился не как дом, не как доходное предприятие, но как поэма. Об одном из купцов Мурсии стали поговаривать: «разорится, обязательно разорится!..» Купец и не думал разоряться. Купец был смел и безрассуден: купец был испанцем. Он решил заткнуть рот клеветникам: пусть все увидят, сколь он богат!.. Он начал строить в Мурсии небоскреб, точь-в-точь, как на мадридской Гран Вие. Небоскреб — вещь громоздкая, кроме вдохновения он требует солидных капиталов. Купец строил и разорялся. Когда дело дошло до крыши, купец и вправду разорился. Небоскреб бессмысленно торчит среди садов. Жители, впрочем, не удивляются, — все они строят в мечтах столь же величественные и столь же нелепые небоскребы.

Зажиточный крестьянин провинции Гранада тратит на свою одежду тридцать—сорок пезет. У него имеется, конечно, осел. Здесь начинается поэзии: осел такого крестьянина одет, как на картинке. На осле домотканная покрышка с занятными разводами, на осле бусы, ноги одеты в превосходные гамаши. Чтобы обрядить осла, чудак истратит все сто пезет. Он не купит себе новой шляпы, зато с гордостью он скажет соседу: «посмотри на моего осла, как он прилично одет!..» Действительно, осел одет куда лучше и хозяина, и жены хозяина. Это не любовь к животным: разодетого осла бьют ничуть не меньше, нежели осла в лохмотьях. Нет, это необходимость отойти от логичного, страсть к отвлеченным монологам и к мнимому великолепию.

Все это можно воспринимать по-разному — и ослиную элегантность, и небоскреб, и замок дона Хасинто, и красноречье кортесов. Можно издеваться, можно и расчувствоваться. Когда-то я видал в Москве балет «Дон-Кихот». Бедный рыцарь был попросту смешон среди классических пуантов и пируэтов. Дон-Кихота били, и публика, по большей части гимназисты и гимназистки. весело смеялись: дети любят логику и они не сантиментальны. Лет двадцать пять спустя я увидал «Ревизора» в постановке Мейерхольда. Хлестаков врал, но никто не смеялся, зрители пугливо ежились. Очевидно, можно сделать трагедию даже из «лабардана». Надо ли говорить о том, что дон Хасинто отнюдь не смешон, что он скорее страшен, что миллион донов Хасинто — это безумие, что «суд над доном Альфонсом» не только водевиль, но и жестокая гримаса, на которые столь щедра история этого великого и несчастного народа?..
Tags: Эренбург
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 2 comments